Клубочек
Стихи Проза Фото Живопись Музыка Конкурсы Кафедра Золотые строки Публикации авторов Форум
О сайте
Контакты Очевидец Клубочек в лицах Поэтический словарь Вопросы и ответы Книга месяца Слава Царствия Твоего
Роман Литван

Одиночество

    Одиночество человека в окружении тотального доносительства и страха.


    
    Эта достоверная и удивительная история произошла жарким летним днем 1984 года, и оттого что она полностью, до последнего штриха, достоверная, она тем более удивительна.
    Многим знакомо это чувство, когда от страха, внезапной опасности непроизвольно зажимает внутри; но бывают люди, испытывающие подобное чувство страха в самой спокойной обстановке всего-навсего от взгляда на неприятное почему-либо им событие или человека — например, похороны, фургон с зарешеченными окошками, или вдруг мрачный, черный мундир.
    В 1984 году, за два года до эпохи бóльшей свободы слова, встал у власти Черненко. К тому времени уже прекратились безобразия, когда милиция могла остановить человека на улице, или подойти к нему в магазине, в парикмахерской проверить документы и потребовать объяснений, почему он в середине дня находится не на своем рабочем месте. Но, тем не менее, в это время вся общественная жизнь сделалась настолько удушающей и тошнотворной, что нормальному человеку невозможно стало включить радио или взять в руки газету; самая чернота сгустилась...
    Борис Павлович Осипов торопился на работу и чувствовал раздражение и небольшую тяжесть в голове; как-то ему в это утро неприятно жало затылок. Он вспоминал жену и то, как он вспылил утром, и, естественно, от этого раздражение его не уменьшалось. Он думал, что напрасно он не отменил свой бег трусцой: в пятьдесят два года нельзя не сообразоваться с самочувствием, это в двадцать два любые перегрузки восстановимы, ничто не сорвано внутри, ничто не заржавело, все шестеренки смазаны наилучшим образом.
    А в следующую минуту он думал, что напрасно прислушался к себе, дал поблажку, надо было не сокращать наполовину зарядку, преодолеть себя и переварить силой воли и раздражение, и недомогание, получить заряд бодрости и радостного настроения: такое случалось в прошлом. Да, много чего было и осталось в прошлом. В прошлом остался и ближайший друг Бориса Павловича — Уваров Олег. Друг? приятель? Враг? который хотел затянуть его в омут погибельный. Это после того, как они с самого детства почти не разлучались и в школе, и в институте, и... что называется, только брачная ночь разлучила их ненадолго — на время одной ночи. Вот кого не хотелось вспоминать совершенно. Но тут уж было не раздражение, а злая злость — правда, непонятно, на кого и против кого: судя по тому, что вместе с злостью, стоило лишь где-то рядом, не в памяти, потому что он выстраивал глухую стенку в своей памяти и всеми силами старался не допустить в нее образ Олега Уварова, где-то рядом, в отдалении, стоило лишь появиться неосязаемому дуновению тени Олега, сразу вместе с злостью возникало у него чувство стыда, и пунцовели щеки — у него, матерого волка — от непонятного смущения сильнее и неприятнее жало затылок, это могло привести к нелепому предположению, что злость его направлена на... самого себя.
    День был жаркий.
    В набитом вагоне метро от духоты намокла тенниска на спине у Бориса Павловича. Он нервничал, боялся опоздать на работу. Всю жизнь он боялся — милиции, начальства, сказать лишнее слово, даже подумать чего-нибудь не то боялся, потому что подумать — это страшнее всего, когда говоришь, ты хотя бы знаешь, кому говоришь, а мысль обладает ужасным свойством упасть в глубину и как будто исчезнуть, на самом же деле затаиться, выжить, когда ты уже совершенно забыл о ней, и взорваться в нечаянном разговоре или хуже всего во сне, чтобы кто-то рядом мог подслушать и донести, вот что было поистине страшно. Поэтому Борис Павлович старался думать четко, правильно, и думать и говорить только то, что можно и нужно, так, как пишут в газетах, как учит партия, он был членом партии, совсем не рядовым — партгруппоргом в своем отделе. Он увидел рядом с собой, через человека, милицейскую форму и инстинктивно дернулся передвинуться в сторону; но очень плотно стояли люди, вагон несся с грохотом по тоннелю, от волнения зажало в груди, стало трудно дышать. Это был унизительный страх. В сознании смешались многие вещи: опоздание, трудовая дисциплина, милицейские проверки, друг детства Олег Уваров отчетливо встал во весь рост. Пропади он, этот друг, я ему ничем не обязан. Пусть идет, с какой стати? Дружили? разве? нет, я его не знаю, не знал никогда.
    Он вспомнил, косясь на милиционера, примерно год назад, тоже летом, он вышел из института — летом, без плаща, совсем легко и незаметно — где-то перед обедом зашел постричься. Всегда он стригся в рабочее время. Все сотрудники предпочитали многое делать в рабочее время. Борис Павлович привык считать это в порядке вещей, у него было такое чувство, что это нормально, и он пользовался, как все, конечно, не афишируя. И, в самом деле, в этом не было ничего крамольного, ни высказываний, ни тем более действий, ущемляющих авторитет властей. Кроме того, здесь, в центре, все-таки мастера были квалифицированнее.
    В парикмахерской сидели несколько человек, очередь. Пока он раздумывал, остаться ему, или пройти дальше, на соседнюю улицу, может, там меньше народа, он на всякий случай занял очередь. Вдруг наружная дверь открылась широко, и вошли четверо, один в милицейской форме, трое в штатском.
    — Попрошу предъявить документы, — произнес главный штатский.
    Влип!.. дурак! мысленно прокричал зажатый страхом Борис Павлович, мучительно сожалея, что остался в этой парикмахерской. Страшно подумать было: письмо на работу, разбирательство в дирекции, партийное собрание; или, может быть, сразу арестуют? — о, Боже!
    — Почему в Москве? — спросил штатский.
    — Я тут в командировке, — ответил человек. Остальные контролеры-налетчики подступили к очереди, каждый к своей жертве.
    — Покажите командировочное предписание... Так. А почему не по месту?.. Вам в объединении «Восход» надо быть, — жестко, сухо, сердито произнес штатский.
    — Извините!.. Мне виднее, где и когда я должен быть...
    — Ах, ну, если вы так ставите вопрос... Тогда, конечно... Придется вас препроводить, там выясним...
    — Вы не имеете права!
    — Все там выясним. Почему государство затратило такие средства? С Дальнего Востока в Москву направляет специалиста?.. А он, вместо работы, прохлаждается по злачным местам...
    — Ну, и методы!..
    Другие все молчали, со страхом глядя на контролеров.
    Внезапно, повинуясь интуиции, Борис Павлович сказал:
    — У меня нет документов. Зачем? Я вон напротив живу. Сейчас я в отпуску. Так что... — Он не успевал поражаться своему нахальству и смелости. Ему некогда было покраснеть, вспотеть, и это спасало его от внимательного изучающего взгляда; все проделывалось на едином порыве. Вот так же далеко в прошлом он списывал на экзамене, лицом к лицу с преподавателем, Олег передал бумажку, тоже рискуя смертельно, но положение было безвыходное. Он был как мертвый, не ощущая ни своего тела, ни звона в голове, и при этом говорил и жестикулировал не спеша, уверенно, так, будто он естественен и свободен от задних мыслей.
    Рядом у несчастного, не сумевшего оправдаться, выписывали из паспорта сведения о его службе; Борису Павловичу казалось, что ужаснее беды не может быть.
    Только когда они ушли, он почувствовал свинцовую тяжесть в ногах и боль в сердце. И немая боль давила затылок.
    С тех пор он никогда не заходил в парикмахерскую в рабочее время. И даже год спустя, когда милицейские безобразия прекратились, он и по улице ходил с оглядкой.
    Он оглянулся; милиционер стоял через человека от него; они оба были плотно зажаты людьми, и все наклонялись то в одну сторону, то в другую, колыхались и дергались, повинуясь колыханиям и толчкам вагона. Это плохая примета, подумал Борис Павлович, чувствуя намокшую тенниску на спине.
    На своей станции он вырвался на волю, и стало легче; где-то сбоку в толпе раздались крики, взывали о помощи: видимо, женщина выронила сумочку, а может быть, ребенка? кричала и уплотнялась толпа, кто-то бросился туда, в гущу, но Борис Павлович понесся к эскалатору, лавируя в освобожденном пространстве, стараясь не помнить о криках, там была чужая потеря — чужая, не имеющая касательства к нему: «не хочу знать не знаю ничего слава Богу не у меня»— конечно же, не слова, но такой настрой, изображенный этими словами, владел им, оберегая душевное равновесие. Это была защитная реакция смолоду; как в вату уходили посторонние горести и даже трагедии, глохли, не попадая вовнутрь.
    На пороге своей комнаты он столкнулся с Еленой Борисовной, зав библиотекой института; у него екнуло сердце, когда он понял, что она идет к ним — поболтать с подругой, подумал с отвращением Борис Павлович, да, вот оно, встретить утром милиционера.
    — Здравствуйте, — подчеркнуто слащаво произнесла Елена Борисовна, прикрывая глаза, и изобразила поклон, глядя мимо Бориса Павловича с холодным пренебрежением.
    Он пробурчал в ответ, прошел к своему столу и сел, чтобы отдышаться.
    — О, какой сюрприз... Как мы рады, — защебетала Ирина Юрьевна, поднимаясь навстречу и подвигая стул Елене Борисовне. — Сейчас мы вас угостим чаем с вареньем!..
    — С самого ранья чаи распивать? — сказал начальник лаборатории.
    — Мы не распивать... Вадим Сергеевич, мы просто выпьем чаю. — Ниночка выключила в честь гостьи пишущую машинку; потом бросилась к ней, вслед за Ириной Юрьевной, восхищаться новой блузкой. Три женщины заговорили о выкройках и модных фасонах.
    «Уж лучше бы тарахтела машинка, с досадой подумал Борис Павлович, по мозгам. Никакой совести у бабы. Шило у нее? заявиться с самого ранья», подумал он словами начальника, которого терпеть не мог, потому что был тот на семь лет его моложе и слишком был бойкий и удачливый.
    Вадим Сергеевич схватил какие-то бумаги и выбежал вон: он не выносил присутствия Елены Борисовны.
    Борис Павлович тоже держался от нее подальше. Она обязательно враждовала не с одним, так с другим в институте — с полной отдачей, взахлеб доказывала справедливость, «боролась за правду»; в действительности, как понимал Борис Павлович, главная цель в жизни была — найти врага, это она так реализовала свое существование.
    Рядом с его двухтумбовым столом стоял стол поменьше: паренек с чубчиком и круглым простоватым лицом, чтобы не тосковать весь день в ожидании окончания работы, мастерил себе электросхему проигрывателя: инженер-электронщик Виктор был исполнителем на теме у Бориса Павловича.
    Борис Павлович, скосив глаза, посмотрел на него и ничего не сказал, не хотелось мешать. Кроме того, он надеялся, что женщины, несмотря на болтовню, не забудут приготовить обещанный чай.
    Виктор был неплохой паренек, незлой.
    Дальше сидел Калугин Станислав Андреевич, непризнанный поэт; тоже был неподлый человек, но утонченный и очень нервный. Тоже маялся, ожидая окончания рабочего дня. В молодости страстно не хотелось ему ходить на службу, «служить», казалось убийственным для творчества и воображения; но так случилось, что больше двадцати лет он был зажат в тиски жесткого регламента, дисциплины, слыша над собой сухое щелканье невидимого подгоняющего кнута. Он был брезгливый недотрога, презирающий карьерные устремления; как и Борис Павлович, занимал должность старшего научного сотрудника.
    Наконец, Борис Павлович повернул голову направо и увидел Свету, молоденького инженера, голубоглазую мечтательницу, которая, подперев щеку ладонью, лениво смотрела в окно на крышу противоположного дома: она целый день грезила наяву, похоже, она была единственным человеком в этой комнате, кто мог, не любя, конечно же, свою работу, тем не менее, отдаться наслаждению.
    «Это только прежние врачи, педагоги, да и чиновники, они жили своей работой, получали удовольствие, только ею стремились заняться.
    «Они тосковали вне своей деятельности, подумал Борис Павлович. Смешно; мы стремимся отделаться поскорее, убежать отсюда, из ненавистного учреждения».
    Он тут же одернул себя: «Что со мной? Не хочу знать, не знаю ничего, все хорошо у нас. Нет, нет, нет… неудачный день — я буду предельно осторожен!»
    Его снова прошибло пóтом, и зажало голову. Нельзя было думать о таких вещах!..
    А рядом, кажется, говорили о политике, и он, как коммунист, не должен был слушать ни о чем подобном, или же, если услышал, обязан был доложить куда следует.
    — Это чума пронеслась над страной. Эти шестьдесят с лишним лет, — говорил Калугин. — Это — чума. Настоящая чума. Всё разорили. Всех людей... всех нас развратили...
    — А вот я видела в Европе, — размеренно и слащаво произнесла Елена Борисовна, и Борис Павлович остро ненавидел ее, — чумные памятники. Очень красивые, монументальные памятники во многих городах. Настоящие произведения искусства, представьте себе. В средние века свирепствовала чума. И в честь окончания эпидемии благодарное население ставило памятник.
    — У нас это еще рано, — сердито сказал Калугин.
    — Да, вы правы, Станислав Андреевич. Рано, — сказала Елена Борисовна.
    Они понимающе переглянулись.
    Вернулся Вадим Сергеевич, и все стали пить чай. С земляничным вареньем.
    — Четыре фундаментальных порока движут всеми устремлениями человека, — сказал Калугин. — Честолюбие; чревоугодие; похоть; алчность.
    При слове похоть Света на одну секунду встрепенулась и посмотрела на Калугина, но потом опять отвернулась к окну.
    Машинистка Ниночка рассмеялась.
    — По-моему, только свободная любовь движет любым человеком, — сказала она.
    Света еще раз ожила на одну секунду.
    — Ниночка... Ты, лапушка, увлекаешься, — покровительственно произнесла Елена Борисовна.
    — Нинон! за свободную любовь! — Вадим Сергеевич сказал бодро, с задором, как всегда, но сидел подчеркнуто боком к Елене Борисовне, будто не замечая ее.
    Виктор тряхнул чубчиком:
    — Ниночка, не поскользнись на панели.
    — Ну, уж ты, Витя... — Ирина Юрьевна всплеснула руками. — Что это вы все напали на бедную Ниночку? Не дам в обиду! А вы, как начальник... почему на растерзание бедную девочку отдаете!..
    — Ничего, ничего. Нинон не нуждается в защите. Сейчас бедные девочки кого хошь сделают бедным. Другие времена. Верно я говорю?
    — Первая, кому хотите, откушу, — бросила Ниночка.
    Вадим Сергеевич и Виктор взорвались хохотом. Елена Борисовна смотрела на нее с иронической гримасой непонимания. Ирина Юрьевна смотрела, словно соболезнуя.
    Света не изменила ленивой позы.
    Борис Павлович пил чай с вареньем, и лицо его ничего не выражало.
    — Так ты чего, Станислав, — спросил Вадим Сергеевич Калугина, — новую теорию изобретаешь? Человека может двигать что угодно и кто угодно. Человеколюбие, например. Или лень... — Он многозначительно покашлял и показал глазами на Свету. Все заулыбались, кроме Бориса Павловича. Света ничего не заметила.
    — Ну, ты, как всегда, не поймешь, а только возражаешь. Лишь бы мне возразить... Я не имею в виду, что все четыре порока обязательно совмещаются в одном человеке. Алчный, чтобы без помехи тешить свою страсть, может пренебречь... похоронить в себе свою похоть, может отказаться от чревоугодия (пьянства в том числе) и наплевать на честолюбивые цели, если, конечно, они не станут работать на его алчность — основную его страсть. И точно так же честолюбец, ради своего честолюбия, может стать и расточительным, и аскетичным... но может совместить в себе и алчность...
    — А! Ну тебя. Кабы твою изобретательность, Станислав, да на научную нашу работу...
    — Я свое отрабатываю. — Угрюмо и исподлобья Калугин посмотрел на начальника, с которым они учились вместе в институте, но потом их жизненные позиции разошлись.
    Борис Павлович заметил его взгляд, у него дернуло сердце: он вспомнил Уварова. Олег отчетливо встал в полный рост. Горячей волной залило щеки — стыдом? И сдавило голову.
    Ужасный неудачный день.
    Но он уже не мог остановить потока — стена была прорвана.
    Вот так же угрюмо и затравленно Олег посмотрел на него зимой, перед тем как с треском захлопнуть дверь. По-видимому, навсегда: взгляд был непрощающий.
    Олег тоже был писатель, он всю жизнь творил подрывную литературу; это было очень опасно. И он вел себя так, будто ничуть не ценил поведения Бориса Павловича, не понимал, какому риску тот подвергается, сохраняя дружбу с ним.
    После всех этих милицейских проверок, после устрашающих слухов об обысках на квартирах — Борис Павлович, долго раздумывая и колеблясь, вечером в субботу взял и позвонил Олегу: страх надвигающейся опасности придал ему решимости. Он не хотел оттолкнуть Олега, нет — о, нет, еще пока не перешел он в стадию: иди себе, опасно с тобой, я берегу себя, я, я... мне важен я, не ты, не ты, я тебя не знал никогда; он еще задержался на стадии: не хочу знать, не знаю, ничего не знаю, ничего не было, все хорошо у нас, все, все счастливы.
    — Ты с ума сошел?!.. Я же просил тебя, просил — идиот ты, что ли! — не говорить об этом по телефону!.. — Олег стал кричать на него, в буквальном смысле прибежав после звонка. — Ты не понимаешь, что ты так себе хуже навредишь! если твоя шкура тебе дороже всего! Ты дело погубишь! Ты можешь понять? — громадное дело!..
    У Бориса Павловича были приготовлены оправдания: ремонт квартиры, будут ходить чужие, неизвестно какие люди.
    — Мы тут решили, может, мы вообще, — неловко отводя глаза и стараясь не встретиться взглядом с Олегом, он бормотал, — мы, может, меняться будем. Переезд, сам понимаешь... И твоя пачка? Давай вот... до лета. Забери.
    Олег быстро посмотрел ему в лицо.
    — Что? ремонт — и переезжать?.. Ладно. Давай, где они у тебя?
    Борис Павлович приставил табуретку и снял с антресоли завернутую в крафт, перевязанную капроновой веревкой пачку рукописей: это была подрывная литература, о которой Борис Павлович с давних-давних пор ничего не хотел знать, словно не было ее, держал на сохранении — уже большая глупость, а по воспоминаниям молодости, когда он прочитал какие-то рассказы и повесть, имел скрытное мнение, что Олег Уваров вполне бы мог не заниматься таким вздором.
    Олег все-таки сказал:
    — До свиданья, — но руки не подал; отвернулся резко, враждебно, с нечаянной силой захлопнул дверь за собой.
    Неужели я тоскую? подумал Борис Павлович.
    Он подумал, что пора забыть, не вспоминать, ни о каких угрызениях совести не может быть речи, при чем тут это? «Я его не предал, не подвел... Если он так неосторожно, под страхом тюрьмы, ведет себя — нельзя же требовать, чтобы и другой человек... я, я — был такой же идиот и глупец!.. Нельзя.
    «И эта дура, подумал он о жене, сегодня утром, как будто не ясно, что между нами кончено... Навсегда кончено! с ним опасно даже по телефону говорить!.. опять начала вспоминать и задавать дурацкие вопросы...»
    Тяжело все это.
    И ничего уже не поправишь.
    Да и нельзя поправлять. Нельзя. Самоубийца я, что ли?
    Он прислушался.
    — Вчера в библиотеке десять человек спали, день был тяжелый, погода... давила прямо-таки.
    — Да, да. В самом деле, — согласилась Ирина Юрьевна.
    — Сегодня получше, — продолжала Елена Борисовна: — трое сидят, спят.
    — В самом деле? — рассмеялась Ирина Юрьевна.
    — Елена Борисовна, вы завтра принесете французскую блузочку? Не забудете?
    — Не забуду, Ниночка.
    — Если по размеру мне тик-в-тик, я возьму. Никому не отдавайте.
    — Договорились, лапушка.
    — А парижских духов нет?
    — Георгий привез в этот приезд только один флакон. Я оставлю себе.
    — Шанель?
    — Да, Шанель...
    — О-ох, мечта. Мечта, Елена Борисовна!..
    — Ну, потерпи... Он через два месяца опять поедет. Я скажу ему.
    — Не забудете?
    — Я кажу.
    — Спасибо.
    — Как там эта работа моего доктора ... будущего?..
    — Я делаю, — сказала Ниночка.
    — Постарайся, лапушка.
    — Сделаю, сделаю. Очень симпатишный ваш знакомый.
    — Да. И живет в коммунальной квартире. Без пяти минут доктор наук. Имеет десятки изобретений... Правда, квартира перспективная: там старуха живет, единственная соседка, ей восемьдесят пять лет.
    — Замечательная шутка!.. — воскликнула Ирина Юрьевна. — А какие новости у вашего МУР-овского родственника?
    — О, там масса новостей. Каждый день какие-нибудь новые ужасы. Не соскучишься.
    — Что? что? — спросили Ниночка и Виктор, который ради такого случая отвлекся от своего электропроигрывателя.
    — В стране, в том числе в Московской области, людоеды.
    — Не может быть! — Ниночка и Ирина Юрьевна воскликнули в один голос.
    Даже Вадим Сергеевич как будто вытянул ухо, прислушиваясь.
    И Калугин поднял глаза от книги.
    — Представьте себе, не какой-нибудь единичный случай, а множество таких людей обнаружено по всей стране.
    — Людей? — произнес Калугин.
    — Да. Сотни случаев людоедства. И что самое удивительное — медицинская экспертиза установила: нормальные психически люди... полностью нормальные. И не какие-то бродяги, забулдыги — есть с высшим образованием, вполне обеспеченные, и мужчины, и женщины... Целыми семьями занимались этим... гурманством. Ели человечину.
    — Ка-кой ужас, — простонала Ирина Юрьевна.
    — На чем разоблачили несколько групп. Они заманивали людей, убивали. Потом как-то между собой обменивались вырезкой... — Раздались возгласы присутствующих. — Да, да, поразительно... И вот однажды пропали отец и дочь. Милиция стала искать и нашла в подвале расчлененные трупы, а в холодильнике в доме — отдельные органы и куски человеческого тела. Заодно нашли множество закопанных в земле человеческих костей. Арестовали зятя. Он признался, что много лет всей семьей занимались людоедством. Случайно в ссоре убил старика; а когда прибежала жена — его жена, дочь убитого — он и ее убил, испугавшись разоблачения. Ну, и раз уж так получилось, решил использовать мясо...
    — Ну, это в голове не укладывается, — сказала Ирина Юрьевна. — Как можно!.. тем более, если он с людьми был близок... Нет, он сумасшедший. Это не может сделать нормальный человек.
    — А говорят, — со вздохом сказала Елена Борисовна, — кто попробовал человечину, того потом все время тянет...
    — Да, да, — подтвердил Виктор.
    — Кошмар, кошмар!.. Истинное извращение!..
    — Ирина Юрьевна. Такой у них вкус,— сказал Вадим Сергеевич.
    — Вот именно, вкус такой, — со смешком подхватила Елена Борисовна, поворачиваясь к нему.
    Но Вадим Сергеевич сделал вид, что не замечает ее; в прошлом — старожилы института помнили — она «боролась за правду» с ним, борьба была не на жизнь, а на смерть.
    — Вот что значит, — сказал он, — нехватка мяса в торговле. И некачественное мясо...
    — Ох, какой кошмар, — рассмеялась Ирина Юрьевна несколько натянуто.
    — А вы слышали, — неожиданно для себя сказал Борис Павлович, тут же пожалев о сказанном, — с осени мясо подорожает.
    — Ну, от комиссаров можно всего ждать, — сказал Калугин.
    — Надоело!.. Ненавижу их! — воскликнула Елена Борисовна. — Я уже ничему не удивлюсь. Гниль едим. Шестьдесят лет. Химия, отрава... Разорили страну, вы правы, Станислав Андреевич... Ничего хорошего не будет: мрак впереди!..
    Первым побуждением Вадима Сергеевича как будто было вставить и свое слово, он с пониманием покивал головой и с веселым огоньком в глазах посмотрел на Калугина. Но потом он переменил свое решение, осторожно поднялся из-за стола, даже не погрохотав стулом, и тихо и незаметно вышел из комнаты.
    Елена Борисовна продолжала яростно клеймить государственное устройство, правительство, казалось, она брызжет слюной, заявляя, что наступил предел терпения, ничего светлого, никакой надежды не осталось ни у кого.
    — Очень плохо, — сказала Ниночка. — Чего нужно, ничего достать нельзя.
    — Да не только в том дело, что достать! — рассердилась Елена Борисовна. — Еще хуже будет. Страна катится к гибели!.. Не от внешнего врага — от внутреннего. Ты погляди на этих партийцев, это же все отпетые негодяи. И о чем говорить, если чем безнравственней и бездарней человек, тем у него больше шанс подняться выше. Кто у нас в партбюро?.. Вот и все они такие в партии. И такая партия держит всю власть полностью бесконтрольно. Себе хапают, себе!..
    — Ну, это вы зря так... Это нельзя, — вмешался Борис Павлович, — так о партии отзываться.
    — Ах, извините, я у вас забыла спросить!..
    — Советую вам поосторожнее в выражениях... — Борис Павлович почувствовал, что попал в историю, у него похолодела спина и грудь. Он погрозил пальцем: — Поосторожнее!..
    — А я не боюсь!.. Я правду говорю: под каждым своим словом готова подписаться!
    Он схватил лист бумаги, быстро написал на нем:
    В партии отпетые негодяи.
    Одна партия — недопустимо плохо.
    Довела страну до гибели.
    Вскочил из-за стола, отбросив стул, подбежал к Елене Борисовне:
    — Подписывайте!..
    — Пожалуйста.— Она черкнула без задержки и откинула ему лист.
    — Хорошо... Хорошо... — Он вернулся к себе, в сильном возбуждении желая что-то сделать, как-то наказать ее, положил на стол свою добычу, сам не зная, как с ней поступить. — Мы вам докажем, кто прав!..
    — Вы-то докажете, я знаю. Нам не впервой в нашей благословенной... — Елена Борисовна произнесла ехидно, видимо, сожалея, что история зашла далеко.
    — Докажем... докажем, — веско повторил Борис Павлович, складывая вчетверо и убирая бумагу; на самом деле он со страхом думал: «В экую штуку я впутался... И никак теперь отступить...»
    Остальные сотрудники притихли и молча наблюдали поединок.
    — Борис Павлович, — позвала Ирина Юрьевна, словно бы в раздумье, — а ведь Елена Борисовна тоже может с вас расписку потребовать.
    — Какую расписку?
    — А вот что с осени мясо подорожает... Это — распространение заведомо ложных... антисоветских измышлений. Клевета на партию...
    Елена Борисовна хмыкнула и с облегчением и благодарностью посмотрела на Ирину Юрьевну; при этом она пока еще не перестала хмуриться.
    Ниночка рассмеялась звонко:
    — Что, Борис Павлович?.. Пишите расписку!.. Не только все вам собирать.
    — Я ничего этого не знаю. Ничего не говорил.
    — Говорили, говорили...
    — Мы все слышали, — сказала Ирина Юрьевна. — Мы все подтвердим.
    — Да, для члена партии — распространять клевету на линию партии, — очень больно подцепила Елена Борисовна, хмурясь и избегая смотреть на него.
    — Ничего не было, я ничего не знаю, — повторил Борис Павлович. Как всегда, когда делалось страшно, у него онемели ноги.
    Он почувствовал, как давит голову и ноющая боль в левой руке от кисти до плеча будто напрямую проникла за грудину. Холодный пот выступил на лбу; потемнело в глазах.
    Но никто и не думал заметить его состояние. Естественно, все были заняты только той ситуацией, в какую попала Елена Борисовна.
    Ирина Юрьевна подошла к нему:
    — Знаете что. Я придумала. Отдавайте мне эту глупую расписку, и мы будем считать инцидент исчерпанным. С вас мы расписки не потребуем.
    — Но чего вы сказали — все это помнят, — сказала Ниночка. — Не забудем.
    Борис Павлович снизу вверх смотрел на Ирину Юрьевну и плохо видел ее: она двоилась, потом их стало три, четыре, какой-то туман застил зрение. Напротив него, через комнату, висела на стене цветная репродукция Рафаэлевой «Сикстинской мадонны», голова Ирины Юрьевны оказалась с ней на одной линии, и он с ужасом отшатнулся: ему почудилось в туманном белесом обволакивании, что это не Ирина Юрьевна, а мадонна, несколько мадонн подступают к нему, требуют:
    — Отдавайте... С вас мы расписки не потребуем...
    — Не отдам! — крикнул Борис Павлович. — Я не позволю!.. так оставить...
    — Тогда мы про вас тоже расскажем.
    — Расскажем... Расскажем, — повторили мадонны голосами Ниночки, Елены Борисовны и даже Светы.
    Мужской голос произнес:
    — Да отдайте... Отдайте, Борис Павлович...
    «Кто это? в растерянности спросил Борис Павлович. — Неужто сам младенец?.. взрослым голосом?..»
    У него звенело в голове, он посмотрел рядом с собой и только тут сообразил, что это Виктор уговаривает его.
    А в ушах продолжало звучать:
    «Расскажем… про вас тоже расскажем...»
    Ему сделалось страшно, сердце заколотило бурно, показалось, все в комнате слышат его удары.
    Он поднялся на ватных ногах.
    — Витя, выйдем на минуту в коридор. — Он повел его в другой конец, встал напротив и, глядя в глаза, спросил озабоченно и жалобно: — Что? правда, они могут про меня рассказать?
    — Да что вы!.. Да не думайте об этом!..
    — А если расскажут?.. Ирина Юрьевна не такая. Она справедливая и честная, кажется, добрая женщина. А Ниночка болтушка...
    — Да нет...
    — Ирина Юрьевна нет?.. А Елена Борисовна может. Она злая. Склочная.
    — Вряд ли. Не думайте вы!
    — Мстительная она и злая. Она может...
    В течение дня он несколько раз просил Виктора уединиться с ним и еще и еще раз обсуждал и анализировал характеры женщин; его очень тревожила нависшая опасность.
    В конце дня он поманил Виктора, они вышли вместе и пошли по раскаленной, душной улице к метро. Виктор, которому осточертели одни и те же вопросы, терпеливо поддакивал, уже изнемогая от желания сбежать от трусливого слизняка; но боялся быть невежливым.
    Виктор еще был молод, и ему знакома была абсолютная беззаботность — царственная лень, когда невозможно надолго удержать в себе какую-либо тревогу, унылую ответственность: все легко и покойно, и радостно. И он не понимал, что пожилому человеку так же невозможно сохранить беззаботное и радостное настроение, если мучительная тревога пристала, она не отцепляется и тиранит, свербит, отнимает энергию.
    — Ты, правда, думаешь, Ниночка никому никогда не скажет?.. Елена Борисовна, думаешь, тоже не скажет? — Заглядывая налитыми глазами в его глаза, Борис Павлович снова и снова задавал одни и те же вопросы. — И Света не скажет?.. Ирина Юрьевна не такая. А Елена Борисовна?.. она такая...
    И еще в метро, на платформе, он долго не отпускал Виктора, обсуждая с ним проблему.
    ― Ты думаешь, Ниночка не такая?.. Елена Борисовна точно такая…
    На следующее утро его не было на работе. Днем Вадим Сергеевич позвонил к нему домой, и жена Бориса Павловича сказала, что его нет: он умер накануне вечером, вскоре после прихода с работы умер «от разрыва сердца», почти мгновенно, скорая помощь приехала, чтобы уже только засвидетельствовать факт смерти.
    — Да-а, — сказали все. — Да-а... Вот это Борис Павлович...
    Особенно его никто не любил, и не уважал, и не переживал из-за него. Но всех поразило, что человек, с которым только что — прямо вот только-только что — виделись и разговаривали, так вот сразу ушел. И людям порядочным и совестливым, им всем было неприятно, что он умер — а они хорошо знали его характер, его боязливость и осторожность — после не совсем безобидного конфликта, тем самым они все могли считаться как бы косвенными виновниками его смерти; все это было неприятно.
    — Ну, вот как он всего боялся, — рассказывала Ниночка новому сотруднику.
    — Чего всего?
    — Ну, всего!.. Все нельзя, все надо осторожно... И то нельзя, и это нельзя — опасно.
    — Да что опасно? Что нельзя?
    — Ну, не знаю!.. Все нельзя.
    — Он очень берег себя, — сказала Ирина Юрьевна.— Главное для него был он сам. И ничего не хотел знать, ничего видеть, что вокруг, — только как на политзанятии учат. Очень боялся говорить и думать чего-нибудь не так, как надо. Опасно это...
    — Теперь он ничего не боится, — сказал Вадим Сергеевич, начальник, — никакой опасности. Там он счастлив.
    


    

    

Жанр: Рассказ
Тематика: Гражданское


© Copyright: Роман Литван, 2007

предыдущее  следующее


Напишите свой комментарий.
Тема:
Текст*:
Логин* Пароль*

* - это поле не оставляйте пустым



Rambler's Top100
Copyright © 2003-2015
clubochek.ru