Клубочек
Стихи Проза Фото Живопись Музыка Конкурсы Кафедра Золотые строки Публикации авторов Форум
О сайте
Контакты Очевидец Клубочек в лицах Поэтический словарь Вопросы и ответы Книга месяца Слава Царствия Твоего


Избранное


(Прокошин, Валерий)

    ВОЛКОДАВ
    
    Просыпайся, лохматый звереныш — собачья порода,
    Сучье семя, как нынче сказал бы горбун Квазимодо.
    Просыпайся, герой Мандельштама — щенок волкодава:
    Пахнет нашатырем азиатская улочка справа,
    А налево, насколько хватает безумного взгляда, —
    Нереальная даже во сне территория местного ада.
    Здесь недавно прошли, огрызаясь, тамбовские волки,
    Оставляя следы меж февральских сугробов из хлорки.
    Возвращаться из рая — плохая примета, когда ты
    Наизусть помнишь все имена, адреса или даты.
    На границе веков, государств, алфавитов, религий
    Нас встречает, чтоб перевести через ад, полупьяный Вергилий.
    Просыпайся: в Москве отсырел гексоген, словно порох,
    Начинается гребанный век — мне немного за сорок.
    Просыпайся, мой маленький зверь, а то все проворонишь:
    И Манежную площадь в дыму, и в тумане — Воронеж.
    Просыпайся, грызи эту жизнь молодыми зубами,
    Я поставил осиновый крест на любимом тобой Мандельштаме.
    
    
    * * *
    
    Лене Элтанг
    
    Осторо… осторожнее,
    Не пролей впопыхах
    Из пустого в порожнее:
    Эти — ох, эти — ах!
    Всеми русскими гласными
    Обжигая гортань,
    Жизнь уходит оргазмами
    Прямо в Тмутаракань.
    Никакого события
    С точки зрения Ра:
    Ну, любовь, ну, соитие —
    Ломовая игра.
    Привкус щавеля конского
    На бесстыжих губах.
    В переводе с эстонского
    Только — ох, только — ах!
    Так предсмертными стонами,
    Что уже не сберечь,
    По осенней Эстонии
    Разливается речь.
    
    
    * * *
    
    елки московские
    послевоенные
    волки тамбовские
    обыкновенные
    то ли турусами
    то ли колесами
    вместе с тарусами
    за папиросами
    герцеговинами
    нет не мессиями
    просто маринами
    с анастасиями
    серые здания
    вырваны клочьями
    воспоминания
    всхлипами волчьими
    вместо сусанина
    новые лабухи
    церковь сусальная
    возле елабуги
    птичьими криками
    облако низкое
    кладбище дикое
    общероссийское
    сгинули в босхе и
    в заросли сорные
    волки тамбовские
    волки позорные
    
    СКАЗКИ СССР
    
    СИВКА-БУРКА
    Я останусь нынче в Санкт-Петербурге,
    Покатаюсь ночью на Сивке-Бурке,
    Только ты о прошлом не суесловь.
    В переулках Кушнером бредят урки,
    Пресловутый топор под брюхом каурки,
    В проходных дворах леденеет кровь.
    
    Для тебя, Иосиф, и прочих рыжих –
    На Фонтанке культовый чижик-пыжик,
    Не зови с собой его, не зови.
    От прощаний привкус болиголова,
    Только ты о прошлом теперь ни слова,
    Что с того, что миф у меня в крови?
    
    Не хочу быть сказочником дешевым,
    Встань травой, примятой Петром Ершовым.
    Город словно налит по грудь свинцом.
    Ностальгия шепчется с конвоиром.
    Вдоль реки, разбавленной рыбьим жиром,
    Фонари стекают сырым яйцом.
    
    В потемневших водах Невы с обидой
    Ленинград рифмуется с Атлантидой,
    Не заглядывай за погасший край.
    Эту ночь делить нам с тобою не с кем,
    Мы вернемся в рай опустевшим Невским,
    Мы вернемся в рай, мы вернемся в рай.
    
    ДЮЙМОВОЧКА
    Знаешь, женщина, что я тебе скажу:
    Выйдешь ночью в поле, снимешь паранджу,
    Бросишь маковое зернышко в межу.
    И пока стоит божественная тишь,
    Вспомни все, чему учили нас в раю.
    Непорочное зачатье, говоришь?
    Непорочное, а как же, говорю.
    
    Из распахнутой земли навстречу дню
    Выйдет девочка-лолитка типа ню,
    Скажет: “Мама, я готова к октябрю”.
    И пока восход сияет выше крыш,
    Объясни ей нашу жизнь по словарю.
    Ленин – самый непорочный, говоришь?
    Самый-самый, ты же знаешь, говорю.
    
    Душит жаба все прекрасное вокруг,
    Роет крот свой Беломор-канал на юг,
    Полумертвою петлей замучил жук.
    Что ты, женщина, дрожишь, как будто мышь?
    Приведи невесту лучше к алтарю.
    Революция – святое, говоришь?
    Революция, ей-богу, говорю.
    
    Вот и сброшены с небес колокола,
    В новой жизни, непорочней, чем была,
    Ничего твоя любовь не родила.
    Не печалься, это злая сказка лишь
    Про Дюймовочку, совсем в другом краю.
    Бросить маковое, значит, говоришь?
    Только маковое, точно, говорю.
    
    ПРИНЦ И НИЩИЙ
    Славься отечество правдой и кривдой
    В свете закатов, надрезанных бритвой,
    Где по ночам запекается вновь
    Всех твоих выродков черная кровь.
    Утром всех нас распихают по нишам:
    Я буду принцем, ты станешь нищим.
    
    Собраны в стаю колхозные дети:
    Павлики, Зои, Тимуры и Пети.
    Вон они – голые – невдалеке,
    С татуировкой на лбу и лобке.
    Там, где мы завтра их снова отыщем,
    Ты будешь принцем, я стану нищим.
    
    Вырубив самый элитный осинник,
    Родина-мать отстегнула полтинник.
    Сложены личные вещи в мешок,
    С кем бы присесть нынче на посошок?
    Свет фонаря ускользает по лицам...
    Ты станешь нищим, я буду принцем.
    
    Так и живем, уповая на Бога,
    Бог в нашей азии типа Набоков
    Или Булгаков... короче, любой
    Умерший гений с библейской судьбой.
    Видишь, отчизна орлами двоится:
    Я стану нищим, ты будешь принцем...
    
    КРАСНАЯ ШАПОЧКА
    Мне давно и безнадежно стала нравиться
    Малолетка в красной шапочке из Франции.
    Ради этой пэтэушницы с Монмартра
    Я вступил в святой союз восьмого марта.
    И, поклявшись на обложке новой Азбуки,
    Я ходил нестройным строем в красном галстуке.
    
    Пыльный занавес в каком-то русском стиле
    Нам подняли, а железный – опустили.
    Нас пугали педагоги педофилами,
    И стояли мы: кто – с вилкою, кто – с вилами.
    Погружалась в темноту родная Спарта,
    Кто-то в сером мял девчоночку с Монмартра.
    
    С первой кровью, до которой всем до лампочки,
    Пропадали наши галстуки и шапочки.
    И среди угрюмой фауны и флоры
    Доставались нам советские Федоры.
    Но Федоры называли себя Федрами –
    И бойскауты казались им бойфрендами.
    
    МАЛЬЧИК-С-ПАЛЬЧИК
    В СССР встают под знамя
    На рассвете, ровно в шесть.
    Мальчик-с-пальчик, мы же знаем,
    Что ты здесь.
    Мы с тебя снимали мерку
    Только с помощью свечи.
    Ты, как чертик – в табакерку,
    Постучи.
    Мы свое святое дышло
    Повернули от души.
    Ты про все, что раньше слышал,
    Расскажи.
    Знаешь, стыдно лишь вначале,
    А потом – на интерес.
    Все когда-нибудь стучали
    И по поводу, и без.
    
    После божьего Содома
    Кто вспомянет о тебе?
    Мальчик-с-пальчик, будь как дома –
    В КГБ.
    Что здесь было, что здесь было
    День назад и век спустя...
    У майора Гавриила
    Всех простят.
    Не заглядывай под маску,
    Что мы, право, палачи.
    Просто, мальчик, в нашу сказку
    Постучи.
    Знаешь, страшно лишь вначале,
    А потом, как мелкий бес.
    Все, кто нам хоть раз стучали,
    Достучались до небес.
    
    БУРАТИНО
    Папа Карло, представляешь:
    Я могу по жизни брассом,
    Я уже умею басом
    Разговаривать с судьбой.
    А Пьеро спит с режиссером
    Карабасом-Барабасом,
    Но неудовлетворенный,
    Он хотел бы спать с тобой.
    
    Представляешь, па, Мальвина
    Пол сменила ради роли,
    И теперь она, как мачо,
    Но без сабли и коня.
    А ведь мы с ней переспали
    Лунной ночью в чистом поле.
    Помнишь, как она мечтала
    Выйти замуж за меня?
    
    Понимаешь, папа Карло,
    Мы взрослеем то и дело,
    И от сказочных событий
    Хочешь – падай, хочешь – стой.
    Даже наша кукла Барби,
    Мама мия, залетела.
    Уверяет, что от графа
    По фамилии Толстой.
    
    Папа Карло, папа Карло,
    Наш очаг зачах в натуре,
    Артемона съел кореец,
    Черепаху слопал негр,
    Ключик где-то в Эмиратах,
    Кот с лисою – на халтуре
    В той стране, где много-много
    Дураков. И вечный снег.
    
    Что ты смотришь волчьим взглядом
    На житейские изъяны?
    С точки зрения абсурда
    В этом тоже есть успех.
    Папа Карло, понимаешь,
    Я давно не деревянный,
    И моя национальность –
    Типа липовый узбек.
    
    ФИНИСТ – ЯСНЫЙ СОКОЛ
    Арапчонок, натасканный на кокаин,
    Побрякушка в руках – заводной апельсин,
    Надышался дешевым нектаром,
    Восклицательный знак заменил запятой,
    Вот и кружит, придурок, над Алма-Атой.
    А мог стать постсоветским Икаром.
    
    Давит небо гекзаметром прошлой тоски
    На виски. И всю ночь из-под черной доски
    Осыпается вниз штукатурка.
    Всё летал бы и воздух ворованный пил,
    И вынюхивал дым меж чердачных стропил,
    Дым Отечества – Санкт-Петербурга.
    
    Хватит верить, воришка, в чужбину свою,
    Гнезда вить на мечетях и петь “ай лав ю”,
    И отплясывать типа “семь сорок”.
    Узкоглазое племя, чужая страна:
    Улетай, говорят, здесь теперь Астана –
    Ни кола, ни двора, ни задворок...
    
    КОЛОБОК
    Ты меня лепил на склоне лет,
    Собирая крохи по сусекам,
    На краю земли, где жизни нет
    Даже горнякам и дровосекам.
    Отпусти на волю, старина,
    С поля брани.
    Что мне эта дикая страна,
    Что я – крайний?
    
    Я замешан на твоей крови,
    Из муки из дедовых запасов,
    Но не ради муки, а – любви,
    Между двух нерукотворных Спасов.
    Отпусти, я все, что мог, урвал,
    Кроме Евы.
    Что мне этот гибельный Урал,
    Что я – левый?
    
    Оглянись: повсюду только пыль,
    Пыль веков да царственные яти.
    Я ушел от всех, кого любил,
    Только ты не разжимал объятий.
    Отпусти меня из добрых рук,
    Боже, иже!
    Что мне этот Екатеринбург,
    Что я – рыжий...
    
    Ворованный воздух
    
    вот те Бог, он сказал и кивнул то ли вверх, то ли просто вбок
    вот порог, он добавил, ступай. И я шагнул за порог
    я дышал ворованным воздухом — и надышаться не мог
    
    я не мог говорить — я боялся, что мимо спешащий Бог
    попрекнет ворованным воздухом, взятым как будто в долг
    что ему все эти тексты, фразы, слова, или даже слог
    
    я боялся Бога — Он был справедлив, но капризен и строг
    я молчал все утро, весь день и весь вечер, я падал с ног
    и ворованный воздух, сгущаясь, чернел, превращался в смог
    
    ночь упала плашмя у ног, как непрожитой жизни итог
    итого: ворованный воздух гудит в проводах вдоль дорог
    все напрасно, Господи, слышишь?.. Слышит, слышит — на то и Бог
    
    не воруй, говорит, даже воздух, добавил. А сам-то, сам
    то и дело шепчет, я слышал, вздыхая: сим-сим, сезам
    видно, трудно ему не дышать, привыкая к чужим слезам
    
    
    * * *
    
    Андрею Коровину
    
    Если к Черному морю однажды приехать — больным, одиноким, расстроенным,
    если моря не видеть, а лишь представлять, словно Морис Дрюон.
    Пить весь день, пить весь вечер, всю ночь коктебельский коньяк с непутевым Коровиным,
    вспоминая все время другую Итаку — советских времен.
    
    Мы там были и пили — по три шестьдесят две, в обычную русскую складчину,
    но с французским душком были речи, и мысли, и помыслы все: революция, родина… только потом вечно скатывались в азиатчину:
    всё про женщин, про баб, про блядей, и какой, мол, дурак Одиссей.
    
    Мы там были на этой Итаке, скажи, мы клялись, что не будем
    такими же,
    если что — не вернемся ни к падшей жене, ни к пропащей стране… Если к морю приехать больным, постаревшим, короче,
    с затасканным имиджем —
    в темноте это Черное море по-черному черным вдвойне.
    
    К опустевшему берегу, дикому пляжу спускается пьяная улица:
    кто там голый по пояс стоит? Отвернусь от его наготы.
    И на счет раз-два-три повернусь и увижу, что море совсем не волнуется,
    что его не волнуют ни Понтий, ни Понт, ни чужие понты.
    
    
    * * *
    
    нагрешил, говорит, не глядя, мол, все заповеди нарушил
    даже те, говорит, которые и писать было западло
    свет, горевший внутри стекла, обжигает теперь снаружи
    тьма мешается под ногами, молча дергает за подол
    нагрешил, повторяет, сука, мол, поймал, говорит, с поличным
    и показывает, мол, fuck you и прикуривает от свечи
    и стою голышом, как в детстве, пожимаю плечом по-птичьи
    прижимаю нательный крестик — он же сам меня приручил
    
    нагрешил, говорит, с лихвою, поколений, примерно, на пять
    не отмыться, не отстираться, не отмазаться одному
    свет, скользящий поверх стекла, выжигает напалмом память
    серафимы стоят в прихожей, безразличные ко всему
    
    нагрешил, говорит, и баста, собирай, мол, свои манатки
    и ступай типа по этапу, отправляйся, куда скажу
    и идут эти трое следом, наступая почти на пятки
    свет, горевший внутри меня, льется сваркою по этажу
    
    * * *
    
    Сад осенний, сад вишневый, сад больничный —
    То ли Чехов, то ли Бунин&Толстой.
    Разговаривать о Боге, как о личном,
    С пожилою, некрасивой медсестрой.
    
    Вдруг сравнить себя с собакою на сене —
    Между ангелом и бесом… А вокруг
    Сад вишневый, сад больничный, сад осенний
    По библейски замыкает ближний круг.
    
    Вот и бродишь в нем почти умалишенный
    С продолжением истории простой:
    Сад больничный, сад осенний, сад вишневый —
    Гефсиманский, год две тысячи шестой.
    
    
    * * *
    
    Боль и страх перемешались,
    Явь и сон переплелись.
    Января шальная шалость,
    Медсестер бессонных жалость
    Вдруг в меня перелились.
    
    Бред бродячий, дух сиротства,
    Дух скитания во тьме.
    Призрак страшного уродства
    То сплетается, то рвется
    В разыгравшемся уме.
    
    Жить бы, жить, не зная муки,
    Жить! А там, глядишь, весна.
    Но в огне лицо и руки,
    И душа в разгар разлуки
    Все выпрашивает сна.
    
    Бред собачий, звуки, лица…
    Все смешалось в липкой тьме.
    В переполненной больнице
    Всем одно и тоже снится,
    То же самое, что мне.
    
    
    Рецепт
    
    Ларисе Курсовой
    
    Итак: преднизолон, ранитидин и но-шпа,
    И капельницы плач, и редкий снег в окне,
    А по утрам тошнит, а вечером так тошно,
    Как будто жизнь сгорает на медленном огне.
    
    Итак: рентген груди, потом — бронхоскопия.
    Под подозреньем все: и сердце, и душа.
    По венам яд течет, страшней, чем ностальгия,
    И пахнет спиртом кровь под лезвием ножа.
    
    Итак: девятисил, ромашка и фиалка —
    Все выпито до дна из Чаши «Общепит».
    Душа летит на свет. И ничего не жалко —
    Душа на свет летит…
    
    
    Август
    
    Лето катит последние вроде недели,
    Вот и Яблочный Спас отслужили, отпели.
    
    Август бродит в садах, а дожди — стороною,
    Яблок в этом году, будто перед войною.
    
    Но я чувствую вечную жизнь пуповиной,
    Мне б дожить до шестидесяти с половиной.
    
    Яблок вкус соблазняет до райского хруста,
    Слово может быть вещим, — считал Заратустра.
    В этом мире, где все хоть чуть-чуть виноваты,
    Слово может менять даже судьбы и даты.
    
    Пусть все так же сгорают закаты рябиной,
    Мне б дожить до шестидесяти с половиной.
    
    И я в первую очередь и даже в третью
    Все пытаюсь себя оправдать перед смертью.
    
    И хочу передать на хвосте у сороки:
    Что для вечности наши ничтожные сроки.
    
    Ночь сочится сквозь узкие щели в заборе,
    Тишина и покой на российском Фаворе.
    
    Скоро осень, и кажется: что еще надо?
    Август смотрит, как из Гефсиманского сада.
    
    То ли стерео, то ли моно —
    Летний зной, перешедший в звук.
    Я вытягиваю поименно
    Насекомых из первых рук:
    Муравей, стрекоза, кузнечик
    Или жук, залетевший в куст…
    Насекомые детской речи
    С именами из первых уст.
    Кружит бабочка-непоседа
    Возле дома, среди ветвей.
    — Ктулху! — бабка зовет соседа. —
    
    Выходи целовать детей! —
    И выходит седой, незрячий,
    
    Называет заветный срок,
    И калачик в карман мой прячет,
    И целует меня в пупок.
    
    
    
    * *
    
     *
    
    стрекоза заходит на третий круг
    стрекоза сканирует бежин луг
    на цветной офсет
    первых детских лет
    легкой тенью вечность ложится вдруг
    
    муравей упал перед солнцем ниц
    в муравейнике хрупкий свет яиц
    и. тургенев спит
    выпив чистый спирт
    чистый как слеза перелетных птиц
    
    и. тургеневу все равно что пить
    и где спать с кем спать и кого любить
    в горле встал комок
    двух последних строк
    паучок потуже затянет нить
    
    китаянка-бабочка желтый цвет
    что гадать на крылышках да и нет
    только нет и да
    и шумит вода
    размывая тихий вечерний свет
    
    
    
    
    
    * *
    
     *
    
    У зимы, понимаешь, нет имени, просто зима —
    Имярек, имярук, заводной псевдоним хохлома.
    На постельном белье ослепительный всплеск наготы,
    Чтобы слепо — от паха до губ — вспоминать: это ты.
    
    У зимы столько заспанных лиц, что не стоит возни
    Узнавать. Пьяный дворник скребет тротуар до восьми.
    Мы, целуясь взасос, запиваем любовь февралем,
    Ощущение, что мы теперь никогда не умрем.
    
    У зимы столько флуда на русском, родном языке:
    От сумы до тюрьмы. Значит, лучше прожить налегке.
    Мы как первые птицы, которых забыли в раю,
    Так и будем лежать в наготе — воробей к воробью.
    
     *
    
    Ты включаешь спозаранку свой пейзаж:
    Небо, речку, поле, лес — и входишь в раж,
    Повторяю за тобою: “Отче Нашъ…”
    
    Столько радости во всем, что я учу!
    Хорошо, что ночь закончилась вничью.
    Одеваюсь, выхожу, иду к ручью.
    
    Вдоль сугробов, мимо церкви, словно вброд.
    Улыбаюсь — на губах вчерашний мед.
    День шестой. Кричат вороны. Снег идет.
    
    Жизнь течет, перетекает через край,
    Ощущение, что где-то рядом рай,
    Только ты его пока не открывай.
    
    Пусть он будет, словно ангельская весть —
    В воскресенье. А пока сейчас и здесь
    Повторяю за тобою: “Даждь нам днесь…”
    
     *
    
    А помнишь, мы с тобой снеговика лепили —
    Из снега, слов и слёз. Мы маленькими были.
    Тень Спаса-на-крови сползала вбок, к реке.
    Сугробы вверх росли, за облака цеплялись.
    И нас никто не видел… Мы вдруг поцеловались,
    И кто-то “Отче наш” запел невдалеке.
    
    Снег падал столько зим в протянутые руки,
    Что кончились давно все встречи и разлуки.
    “А снеговик растаял”, — я грустно говорю.
    Но вот опять зима. У снега вкус ванили.
    Сегодня мне с утра из Боровска звонили:
    Там тоже всё в снегу, как в детстве, как в раю.
    
     *
    
    Утро: плывут облака — полусонные все,
    Воздух прозрачен — настоян на детской слезе.
    Если вглядеться, тогда далеко-далеко
    Можно увидеть, как ангелы пьют молоко.
    
    Птицы поют — сочиняют, конечно, с утра,
    Может, поверю, что жизнь в основном из добра.
    Если прислушаться, слышно: над зеленью крон
    Ангелы тихо, как дети, считают ворон.
    
    Странное время — течет через край бытия,
    Словно молочная речка из детского дня,
    Чтобы отмыть от соблазнов и зренье, и слух,
    Сердце, и грешную душу, и, может быть, дух.
    
    * * *
    
    Это море в марте вкусней мартини.
    Чайки в раме неба, и мы в картине,
    Снятой Пьером Паоло Пазолини.
    
    Я не Мартин Иден, но кто докажет,
    Если солнце – в море, а рама – в саже.
    Мы одни с тобою в пустом пейзаже.
    
    Полдень катит волны на берег адский,
    Воскрешая жизнь, как считал Вернадский.
    Дикий пляж расстелен, как плед шотландский.
    
    А у моря голос конкретно бычий.
    Так бывает ранней весной обычно,
    Если акт любви перешел в обычай.
    
    Если б знали вы, как мы тут кончаем,
    Обжигая горло горячим чаем –
    С лунной долькой марта, под крики чаек!
    
    О, как горько плачут земные птицы
    Над любым кусочком небесной пиццы.
    Мы и после смерти им будем сниться.
    
    Мы и сами птицами раньше были,
    Только вы об этом забыли или…
    Нас еще при Чехове здесь убили.
    
    Не кричи по-ихнему, что за глюки
    На краю отлива, в краю разлуки.
    На фига нам нужен их шестирукий.
    
    На хрена нам русские отморозки,
    К нам летает дымом из папироски
    Шестикрылый наш Серафим Саровский.
    
    Это море в марте, как в мармеладе.
    Где-то рядом рай на змеином яде.
    Где я только не был, а вот в Гренаде…
    
    
    * * *
    
    Волны лижут песок, словно шепчут: «I Lo-o-ove you…» и «So-o-orri…»
    Мы с тобой возле самого-самого Черного моря.
    
    Ялта, Сочи, Гурзуф, Коктебель… здесь кончается лето,
    И качается вечер, как вечность, на краешке света.
    
    Мы на ощупь находим друг друга, мы первые с краю,
    Мы срастаемся кожей – и море уносит нас к раю.
    
    Путешествие вдаль, там, где волк догоняет собаку:
    – Ты куда? – Я домой. – Я с тобою. – Куда? – На Итаку.
    
    Я не знаю, чем кончится наше с тобой двоеборье
    В эту ночь возле самого черного-черного моря.
    
    Губы шепчут: «Люблю…» и «Прости…». Здесь кончается Лета,
    И качается чайка, как ангел, на краешке света.
    
    
    * * *
    
    Сны размалеваны страшными красками –
    Крымско-татарскими, крымско-татарскими…
    
    Ночь пробежала волчонком ошпаренным,
    Ты изменяешь мне с крымским татарином.
    
    Горькой полынью – а что ты хотела –
    Пахнет твое обнаженное тело.
    
    Соль на губах, на сосках, и в промежности –
    Солоно… Я умираю от нежности.
    
    Я забываю, что нас было трое,
    В синей агонии Черное море.
    
    Дальние волны становятся близкими,
    Берег усыпан татарами крымскими.
    
    День догорает золой золотою,
    Чайки парят надувною туфтою.
    
    Щурься, не щурься в замочные скважины –
    Палехом наши оргазмы раскрашены.
    
    Пусть я отсюда уеду со всеми,
    Вот тебе, Азия, русское семя!
    
    Смазаны йодом окрестности Крыма
    В память о ревности Третьего Рима.
    
    
    * * *
    
    После Крыма, после Крыма
    То и дело гаснет «Прима».
    Сырость в доме, запах мыла
    И нечетный день недели.
    Я забуду все, что было
    В Коктебеле, в Коктебеле.
    
    После Крыма, после Крыма
    У любви чужое имя –
    Сима… Фима… Серафима.
    Всё чужое. Привкус меда
    Шестьдесят восьмого года
    На губах горчит незримо.
    
    После Крыма, после Крыма
    Память, брошенная Богом,
    Возвращается ожогом –
    Мимо жизни, смерти мимо.
    Тает южный грим на теле
    Грешным сном о Коктебеле.
    
    
    * * *
    
    Все крымские кровли зимою похожи,
    И южная ночь оседает на коже
    Нездешним загаром. Всё в прошлом, но все же…
    
    Зефир в шоколаде, Макс – в маске, Марина –
    В очках. Новогодняя ель в мандаринах.
    От счастья отрезана лишь половина.
    
    Пускай Коктебель, словно ослик стреножен,
    И Черное море накрыто рогожей…
    Другой акварели не будет, Волошин.
    
    Застолье закончилось ранней обедней,
    Рассвет, оглянувшись, рассыпал в передней
    Всю мелочь. Ну что же, пора по последней.
    
    Пусть лапоть России войною разношен,
    И снегом земной календарь запорошен,
    Любовь все равно остается, Волошин.
    
    Разлука – не самая горькая штука
    Для юга. Страшнее не помнить друг друга.
    Судьба – лишь библейская формула круга.
    
    Пусть жизнь невозможна, и век невозможен,
    Божественный Крым нелюдим и безбожен,
    Всё было, всё было… Простите, Волошин.
    
    
    * * *
    
    Время спаивать бабочек, ос и стрекоз
    Виноградным вином или брагой.
    Пьяный август, целуясь со всеми взасос,
    Добавляет в шампанское местный наркоз,
    Чтоб не путать Калугу с Итакой.
    
    На полях среднерусской родной полосы
    Сплошь ботва вперемежку с горохом.
    Датый бражник, и злое похмелье осы,
    На часах – трехминутная тень стрекозы…
    Сладко быть очарованным лохом.
    
    Вспоминать одиссею куда-то на юг:
    Дикий пляж и вино без закуски,
    И нудисты кругом, и нудистки вокруг.
    Мне хотелось, допив этот вечер из рук,
    Петь хохляцкие песни по-русски.
    
    Но шальная волна накатила в глаза,
    Просолила собой две эпохи:
    Бражник спился, в подъезде бомжует оса,
    Стрекоза, говорят, улетела в USA.
    Только мы все такие же лохи.
    
    Вспоминаем Итаку и эдак, и так,
    Ловим райских кузнечиков речи.
    Жизнь как будто разжала пудовый кулак,
    Но по-прежнему пахнет клопами коньяк,
    И запить его, Господи, нечем.
    
    
    * * *
    
    Зимой в Крыму почти тоска, воспоминаний хмель,
    И чаще прозе, чем стихам, отстегиваешь дань.
    Уехать бы ко всем чертям за тридевять земель –
    В Казань, Рязань, Тмутаракань… короче, в глухомань,
    И пусть состарившийся Бог качает колыбель.
    
    Зимою Крым со стороны похож на акварель.
    Я помню этот сон во сне в разводах января:
    Пастель двух обнаженных тел, струящихся в постель,
    И виноградный свет луны в осколках янтаря…
    Зачем мне через двадцать лет озябший Коктебель?
    
    Зимою память слаще, чем из детства карамель,
    И я сквозь горечь лет не раз заглядывал за грань
    Своей любви, когда спешил за тридевять земель –
    В Нахичевань, Назрань, Тайвань… в любую глухомань.
    Но всюду Бог. Он до сих пор качает колыбель.
    
    
    * * *
    
    Нежный треск цикад в апреле смешан с запахом растений,
    Лунный перстень в три карата стынет в луже у крыльца.
    
    Помнишь, мы с тобой смотрели Книгу вечных наслаждений
    Гениального кастрата – виртуального певца?
    
    Ты лежала на постели, и как будто виновато
    Чуть мерцал мираж весенний азиатского лица.
    
    Жизнь в земных объятьях бьется миллионом отражений:
    Легкий грим дорожной пыли, тайный привкус анаши.
    
    Помнишь, мы с тобой купили Книгу предостережений
    Неизвестного японца – где-то в пензенской глуши?
    
    «После дьявольских сражений ничего не остается,
    Кроме жирных пятен солнца на поверхности души».
    
    Нам наскучило скитаться: между станций без названий
    Одинаково горчили и полынь, и бузина.
    
    Помнишь, нам с тобой всучили Книгу разочарований
    Популярного китайца в переводе Кузьмина?
    
    И в плену воспоминаний мы язык слепых учили –
    И сочилась кровь из пальцев, погруженных в письмена.
    
    Над застывшим стадом зданий кружится самоубийца,
    Оставляя за собою одинокий рваный след.
    
    Помнишь, мы сожгли зимою Книгу долгих расставаний
    Сумасшедшего индийца – эмигранта на тот свет?
    
    Тьма становится золою, не осилив расстояний,
    Где легко уединиться ото всех на склоне лет.
    
    * * *
    
    Кто жил в этом доме?
    …Не знаю, не помню.
    Меня еще не было,
    Были снега,
    И ветер гулял по остывшему полю,
    И лошадь к деревне несла седока.
    
    Кто жил в этом доме?
    …Где тихо и тесно
    От старых вещей
    И от новых гвоздей,
    Где сад за окном желтизною протеста
    Шумит в ожидании долгих дождей.
    
    Кто жил в этом доме?
    
    
    
    Предтеча
    
    Это все уходящее
    Ни на час, ни на год,
    Даже женщина спящая,
    Приоткрывшая рот.
    Лишь вчера обвинившая
    За стихи, за грехи,
    Через вечность простившая
    Где-нибудь у реки.
    
    Это все проходящее,
    Уходящее вглубь
    Моего настоящего:
    Обескровленных губ,
    Обессиленных мукою
    Рук — писать и писать.
    Перед страшной разлукою
    Дальним облаком стать.
    
    Это все проходящее
    Через нас, дальше нас,
    Угадать предстоящее
    Через год, через час,
    Может, женщина спящая,
    Вот поэтому, друг,
    Не буди настоящее
    Громким шелестом рук.
    
    
    
    Переделкинский портрет
    
     С. Ильюшиной
    
    Полдень. Вкус цветов и мака.
    Листьев траурная тишь.
    На могиле Пастернака
    Одинокая сидишь.
    
    И о чем-то тайно грезит
    Твой неприрученный ум,
    Славы просит? — Сторож срежет
    Пару роз на твой костюм.
    
    Поцелует лоб без страха
    Теплый и случайный дождь.
    И с могилы Пастернака
    Одинокая уйдешь.
    
    Окунешься в серость прозы.
    Ночью вскрикнешь от тоски —
    Две испуганные розы
    На пол сбросят лепестки.
    
    …Над бумагой ждут лишь знака
    Пальцы, словно пять опят.
    На могиле Пастернака
    Сторож ждет тебя опять.
    
    
    
    * * *
    
    Улетают грачи, журавли…
    Мы уже на краю расставанья.
    Удлиняются все расстоянья —
    Обнаженной, как тело, земли,
    Начинаются переживанья,
    О которых не знать не могли.
    За домами стога, да стога,
    Осень пробует алые краски,
    Там, где мы умирали от ласки,
    Только дым… а ты все дорога;
    У моей недописанной сказки
    Раньше времени зло и снега.
    Странный бред и холодный рассвет,
    Крики птиц, улетающих к югу.
    На столе, предвещающий муку,
    Появляется женский портрет.
    Так не мстят даже старому другу,
    Позабытому в сумраке лет.
    
    
    
    * * *
    
    Дача. Ласковый ветер.
    Веер из красных гвоздик.
    Не торопился вечер,
    Просто вздохнул — и возник.
    Дым сигарет, на тетради
    Пепел рассыпан. Сидим
    Друг против друга. Во взгляде
    То ли печаль, то ли дым.
    Еле заметный шелест
    Листьев, листков и травы.
    И предзакатная прелесть
    Кружится вкруг головы.
    Так — допоздна, как до бездны —
    Все бы шагать вкруг земли,
    Если бы веткой не треснул
    Поздний прохожий вдали.
    
    
    
    * * *
    
    Помнишь, мама,
    Губастого мальчика,
    На руках твоих птицей сидящего? —
    Это я.
    
    Двадцать три — это возраст
    Неоконченной юности,
    Не сложившейся жизни —
    Совершаются те же глупости,
    Но с надрывом и визгом.
    Это возраст ушедшей гармонии
    Между жизнью и тайной —
    Как открытие снега и молнии.
    
    Между жизнью и тайной,
    Помнишь, мама, губастого мальчика,
    На руках твоих птицей сидящего, —
    Это я?
    
    
    
    * * *
    
    Путь за моей спиной зарос крестами,
    Мне не спасти тебя.
    Во всех словах, исторгнутых устами, —
    Проклятье и мольба.
    
    Подыскиваю полночью ответы,
    Чтоб твой вопрос понять,
    Я буду натыкаться на предметы —
    И мучиться, и лгать.
    
    Как я предам тебя, еще не ясно,
    Но знаю поутру:
    Быть грешником с тобою не опасно,
    Пока я не умру.
    
    Жизнь на земле не может быть другою:
    Ни слаще, ни черствей.
    На всех предметах, тронутых рукою,
    Остался след гвоздей.
    
    * * *
    
    Я не буду курить, только чай с бергамотом — и все,
    Только снег за окном, на окне — желтый томик Басё,
    Только легкий сквозняк, только чай с бергамотом в стакане,
    За окном только снег, только пачка «Пегаса» в кармане.
    Я не буду курить, только томик Басё на окне,
    Полумрак, тишина, только чайник на синем огне,
    Только ночь и ночник, и железная узкая койка,
    Одиночество давит в груди, одиночества столько!
    Только чай и Басё, только снег, только снег, близкий к чуду,
    Я не буду курить, я не буду, не буду, не буду…
    
    21.09.08 г.
    
    * * *
    
    золотая веревка
    вдоль травы луговой
    кружит божья коровка
    над моей головой
    словно детское лихо
    хулиганов/ воров
    луговая бомжиха
    из тамбовских краев
    улетай прямо в небо
    и живи теперь там
    свою горсточку хлеба
    я тебе не отдам
    мне немного неловко
    прогонять тебя в рай
    только божья коровка
    все равно улетай
    но простая молитва
    обрывается и
    чья-то ржавая бритва
    режет жизнь до крови
    и под вой полукровки
    вспоминается вновь
    словно божьи коровки
    в хлебной карточке кровь
    
    

2011



Rambler's Top100
Copyright © 2003-2015
clubochek.ru